Обед прошел в пустых разговорах о том, что делал он утром на мельнице, о способах просеивания муки и устаревших машинах. Клэр опасался, что не получит никакого представления о новых усовершенствованных методах, так как некоторые машины, казалось, были в употреблении еще в те дни, когда мельница молола зерно для монахов аббатства, ныне превратившегося в развалины. Через час он снова ушел, вернулся в сумерках и весь вечер разбирал свои бумаги. Она боялась ему помешать и, когда ушла старуха поденщица, отправилась в кухню и больше часа наводила там порядок.

Наконец в дверях показался Клэр.

— Ты не должна так работать, — сказал он. — Ты не служанка, ты моя жена.

Она подняла глаза, и лицо ее слегка просветлело.

— Значит, я могу считать себя твоей женой? — прошептала она с жалобной улыбкой. — Ты хочешь сказать называться так! Да, большего мне не нужно.

— Можешь ли ты считать себя моей женой? Но ты моя жена. Что ты имеешь в виду?

— Не знаю, — поспешно ответила она; в ее голосе слышались слезы. — Я думала… Я имела в виду, что не заслуживаю уважения. И я тебе давно говорила, что, по-моему, я не заслуживаю уважения и поэтому не хочу выходить за тебя… а ты настаивал.

Она разрыдалась и повернулась к нему спиной. Это растрогало бы всякого, но только не Энджела Клэра. Он был человек мягкий и отзывчивый; но где-то в глубине его души таился мощный пласт суровой логики, подобный горной породе, пролегающей в мягкой глине и преграждающей путь всему, что пытается ее рассечь. Эта логика преградила ему дорогу к церкви, она же преградила дорогу к Тэсс. Вдобавок любовь его была не столько пламенной, сколько лучезарной: переставая верить женщине, он отходил от нее. Этим он резко отличался от тех впечатлительных людей, которые продолжают любить чувственной любовью ту, кого презирают рассудком. Он ждал, пока не стихли ее рыдания.

— Хотел бы я, чтобы добрая половина женщин в Англии заслуживала такого уважения, как ты, — сказал он с горьким озлоблением против всего женского пола. — Речь идет не о том, заслуживаешь ли ты уважения, а о принципах.

Он долго еще говорил в том же духе, захваченный волной отвращения, которое упорно калечит прямодушных людей, когда они убеждаются, что были введены в заблуждение обманчивой внешностью. Правда, где-то в глубине нарастала и другая волна — волна сочувствия, которую могла бы использовать опытная женщина. Но Тэсс об этом не думала, она все принимала как должное и почти не раскрывала рта. В непоколебимой ее преданности было что-то почти жалкое; вспыльчивая от природы, она терпеливо выслушивала все, что бы он ни говорил; она не думала о себе, не раздражалась; обращение его с ней не вызывало с ее стороны осуждения. Она словно олицетворяла апостольское милосердие, возродившееся в современном эгоистическом мире.

Этот вечер, ночь и следующее утро прошли так же, как и предыдущие. Раз, один только раз осмелилась она, когда-то свободная и независимая Тэсс, сделать шаг к сближению. Это случилось, когда он в третий раз собирался идти после обеда на мельницу. Встав из-за стола, он сказал: «До свидания», а она ответила теми же словами и в то же время потянулась к нему за поцелуем. Он не поцеловал ее и только, быстро отвернувшись, сказал:

— Я вернусь домой вовремя.

Тэсс съежилась, словно ее ударили. Часто пытался он против ее воли поцеловать эти губы, часто говаривал шутливо, что рот ее и дыхание напоминают вкус масла, яиц, молока и меда, которыми она питалась, говорил, что губы ее утоляют его голод, — много еще таких же глупостей. Но теперь ему не нужны были ее губы.

Он заметил, как она вздрогнула, и сказал ласково:

— Пойми, я должен подумать о том, как быть дальше. Необходимо пожить некоторое время вместе во избежание неприятного для тебя скандала, который не заставил бы себя ждать, если бы мы разъехались немедленно. Но ты должна понять, что это делается только ради приличия.

— Понимаю, — рассеянно отозвалась она.

Он ушел на мельницу, но на полпути остановился и пожалел на секунду о том, что не ответил ей ласковее и не поцеловал ее хоть раз.

Так прошел в тоске еще день и еще день. Живя в одном доме, они были дальше друг от друга, чем до брака. Она ясно видела, что энергия его, как он выразился, парализована и он пытается придумать дальнейший план действий. Она была поражена, когда убедилась в непреклонности этого человека, казавшегося таким мягким. Его упорство переходило в жестокость. Больше она не надеялась на прощение. Не раз она подумывала о том, чтобы уйти от него, когда он покидал дом, но боялась, что ее уход не принесет ему пользы и поставит в еще более неприятное и унизительное положение, если об этом узнают.

Клэр на самом деле непрерывно размышлял. Мысли преследовали его, он заболел от них, они иссушили его, выжгли из его души всю его прежнюю гибкость и мягкость. Он бродил, бормоча вслух: «Что делать? Что делать?» И случайно она его подслушала; это побудило ее затронуть вопрос о будущем, которого они избегали касаться.

— Должно быть… ты недолго будешь жить со мной, Энджел? — спросила она.

Уголки ее рта были опущены; ясно было, что с помощью лишь очень больших усилий удавалось ей сохранять это сдержанное спокойствие.

— Я не могу жить с тобой, — сказал он, — не презирая самого себя и — что, пожалуй, еще хуже — не презирая тебя. Конечно, я говорю о совместной жизни в обычном смысле этого слова. Сейчас, каковы бы ни были мои чувства, я тебя не презираю. И разреши мне говорить откровенно, иначе ты не поймешь всей трудности моего положения. Как можем мы жить вместе, пока жив этот человек?.. В сущности, он твой муж, а, не я. Если бы он умер, все могло быть иначе… Но трудность не только в этом: она обусловлена соображениями, касающимися будущности других людей — не нас. Пройдут годы, у нас будут дети, а эта прошлая история обнаружится, — рано или поздно о ней узнают, нет такого уголка на земле, куда никто не заглядывает и откуда никто не уезжает. Подумай о несчастных детях, нашей плоти и крови, несущих на себе это пятно и с каждым годом все острее ощущающих свой позор. Каково будет для них пробуждение? Какая будущность? Можешь ли ты сказать мне по чести: «Останься», если представишь себе такую возможность? Не лучше ли претерпеть наше несчастье, чем стремиться к новым бедам?

Веки ее, отяжелевшие от скорби, были по-прежнему опущены.

— Я не могу сказать: «Останься», — ответила она. — Не могу. Так далеко вперед я не заглядывала.

Нужно признать, что Тэсс, несмотря ни на что, чисто по-женски надеялась в глубине души, что семейная жизнь под одним кровом в конце концов сломит его холодность, даже вопреки его решению. Наивная в обычном смысле этого слова, она тем не менее была настоящей женщиной и была бы лишена женского инстинкта, если бы чутьем не знала, какая сила заключается в такой совместной жизни. Она понимала, что ничто ей не поможет, если она в этом потерпит неудачу. Она твердила себе, что дурно так надеяться — это было уже похоже на план, на хитрость, но она не могла расстаться с этой последней надеждой. Теперь он объяснил ей создавшееся положение с новой для нее точки зрения. Действительно, она никогда не заглядывала так далеко, и отчетливо нарисованная им картина того, как собственные дети будут ее презирать, явилась неотразимым доводом, убившим последнюю надежду в ее глубоко честном сердце. По собственному опыту она уже знала, что бывают такие обстоятельства, когда благополучной жизни лучше предпочесть отказ от какой бы то ни было жизни вообще. Подобно всем просветленным страданиями, она могла в словах Сюлли-Прюдома: «Ты будешь рожден» — услышать приговор своим потомкам.

Но такова лисья хитрость госпожи Природы: до этих пор Тэсс, ослепленная своей любовью к Клэру, не думала о возможных последствиях этой любви, не думала, как отразится на других то, в чем видела она свое — и только свое — несчастье.

Поэтому такой довод показался ей неопровержимым. Но человек слишком нервный склонен оспаривать свои же собственные мнения, и у Клэра возникло возражение, которого он сам почти испугался. Основано оно было на некоторых особенностях натуры Тэсс; и она могла бы этим воспользоваться. Кроме того, она могла добавить: «На австралийском плоскогорье или в техасской прерии кому какое дело до моей беды? Кто будет упрекать меня или тебя?» Однако, подобно большинству женщин, она приняла рожденное минутой опасение как нечто неизбежное. И, быть может, была права. Чуткому сердцу женщины ведома не только ее боль, но и боль мужа; и если бы никто не обратился к нему или к его семейным с упреками, эти упреки тем не менее коснулись бы его слуха, порожденные его собственной фантазией.